Великий австралийский забор | Пикабу

Великий австралийский забор | Пикабу Для дачи

Автор неизвестен
евангелие от лукавого

Евангелие от Лукавого

Нарвались! Он сперва и не заметил ничего — щурился близоруко, стараясь разглядеть что-нибудь в темноте проулка, и слыша — ближе и ближе — долетавшие голоса, — он даже не сразу почувствовал, как Андрюха Волочаев вцепился накрепко в рукав его курки: — Назад, назад, — выдохнул он, поворачиваясь обратно — к белевшим шитой строчкой фонарям на набережной. — Да что? что?

— не понимал Лёха, и все они — пятеро пацанов остановились, выжидая, — подобрав в кулаки похолодевшие пальцы. Навстречу им показались всего трое. Один, ёжась в тонкой ветровочке, перекатил во рту «бычок» и осклабился: — Ребята, б…, вы откуда? И занесло же вас, а!..

Серёга Завьялов — трепло и заводила — что-то ответил ему — тихо, с невольно просквозившей хрипотцой, но мог бы и не отвечать — драка всё равно была неминуема. Их «Китай» считался в городе «мажорским» районом: давно, лет с десять тому назад, приехали строители-югославы и протянули на болотистой пустоши ряд невиданно красивых многоэтажек; ордера в них доставались по крутому блату, за взятки, и тех, кому повезло, весь неустроенный — барачный местами городок — прозывал «деньгарями».

Здесь, на «Горке», среди старых рабочих дворов, нечего было и думать отделаться по-хорошему. Лёху прохватывало боязливым ознобом, он повторял себе, чтобы успокоиться: «С ними-то — что? С ними мы разойдёмся», — но за теми троими — вытащившими уже из карманов руки — подходили ещё и ещё, целая стая человек в пятнадцать.

Первым ударили Ковалёва. Как штыком — ткнули палкой «под дых», накинулись скопом, не давая опомниться. Лёха вырвал у малорослого — с длинной челкой на лоб — пацана стальной прут и пробежал до черной, выщербленной стены дома. — Этого! этого! — полоснуло вдогонку, и в те мгновения, пока они стояли, пружинясь, забирая поглубже в нос сопли, метавшийся Лёхин взгляд запечатлел Пашку Сохина, которого носили по кругу кулаками, не давая упасть, Серёгу с его узким ножом-заточкой и навзничь лежавшего скулившего на земле Андрюху.

«А ведь убьют нас!» — отчаянно испугался он, и испуг этот подтолкнул его на совсем уже глупость: он с маху хлестанул кого-то прутом (кто-то ахнул и застонал), замахнулся снова и ринулся от стенки вперёд — только бы пробиться сквозь них. От него отскочили — и тут же нависли со спины на шею, потом всё замелькало, рассыпалось лоскутами, и ночь, глубокая холодная ночь, сменилась кромешною тьмой…

Даже смешно было — в который раз ему снился этот сон. Нет-нет, а всплывал со дна памяти, и вытаскивал за собой воспоминания о той его жизни, о которой — впору забыть бы совсем! Чему научила его та драка? — да ничему, не понял ничего. Правда, две, может — три недели — пока не мог оклематься — поскабливало его по сердцу: того сейчас и гляди — подохнешь, а ни следочка от тебя на свете, ни дела настоящего.

Гулял, баловался. Но скоро это прошло. Только тонкий шрам вечной памяткой — спрятался под ещё гуще отросшими волосами. А дальше — завертелось всё по-накатанной: днём отбывай уроки — скуку смертную — от перемены до перемены, а с вечера — айда опять куролесить по городку, по дискотекам, по набережной с песчаным откосом и башнями шлюза.

Тянули дрянное жигулёвское пиво, прижимали к себе девчонок насмешливых, угловатых, со своей на душе заботой-печалью: и родители — псы цепные, и в стенах четырёх — постыло, и принца дожидаешься, да любви уже хочется. Водили их — тех, кто поподатливей, по углам и подвалам; иных и не берегли по-пьяни — да и сколько ж ему, «сокровищу»-то девчачьему беречься?

«Залетали» в ментовку, ездили в Москву раздевать «московских», «качались» в обклеенной порнухой подсобке возле завода — в той, которую вскоре прикрыли по неведомо-чьему доносу. Дома появлялись лишь засветло. Спали с час-другой, — отупелые, с синевой под глазами — разбредались, кто в «путягу», кто в школу.

Когда мать с отцом развелись, денег совсем не стало. Лёха нипочём бы не поверил, что степенный тугоумный батя может голову потерять от какой-нибудь «козы», да так, чтобы разом уложить вещички и съехать. Поначалу он ещё наведывался: входил неузнаваемой своей молодцеватой походкой и здоровался с Лёхой, будто хотел развести руками: «вот, браток, как оно бывает», но после оформления разводе заглядывать перестал.

Мать психовала, плакала, но Лёхе нисколько не было жалко её. Напротив злил её виноватый вид, неизвестно откуда возникшая ревность к его друзьям. Она донимала его расспросами — куда он идет и что делает. Он огрызался, и тогда она разражалась причитаниями, — что никому-никому не нужна — и, разумеется, ему тоже…

И всё чаще он слышал от неё нелепые растерянные слова: «Алёшенька, у нас ведь нет ни копейки», а попробуй — вытерпи это «ни копейки!» — когда челяешься чёрт знает в чём и еле выгадываешь на курево!? Признаться кому засмеют. Весь десятый (последний) учебный год сжималось Лёхино самолюбие тугой пружиной.

Однажды, в мае, возле универсама (в просторечии — «Чума»), увидел он в качуринском «Мерсе» Ульяшку Малахову. Толян Качурин промышлял когда-то фарцой, при Андропове его загребли посреди бела дня в парикмахерской, и вернулся он только в 87-м, с бородой, прикрывавшей на горле лиловатый шрам.

Осмотрелся, наставил «палаток» у станции и мало-помалу — подмял под себя всю городскую торговлю. А Улечка была чемпионкой Европы по водным лыжам — первой королевой и гордостью района, и числилась в параллельном с Лёхой классе, хотя вспоминали об этом только в конце четвертей.

Тренировал её известный на всю округу чудак-человек Богдан Сергеевич Цюх («Цухила»). В прошлом — судовой механик, он был отправлен на берег, в больницу, с проходившего «на низ» теплохода. «Отец у Маяковского тоже заработал заражение крови, уколовшись иглой, поговаривал он.

— Думал я думал, куда ж мне без руки податься, и надумал, что раз мне тут её оттяпали, пускай тут меня и терпят.» Секцию по водным лыжам он сколотил на голом энтузиазме. «Выбивал», бранился всем на потеху, сам отремонтировал списанный катер, а успехам Улечки радовался, как ребёнок:

— «Европа», хамьё, она сотни наших непутёвых жизней стоит. Я обе ноги, башку кому-хошь подарю, лишь бы она — не мы, так она! — выправила из нашей лохани на большую волну, — и шлёпал себя ладонью по лысому черепу. Теперь-то — здесь, у «Чума» — ясно стало, почему он вдруг запил «по-чёрному».

Улька узнала Лёху, лукаво разулыбалась и вылезла из машины. — Я приеду… Я на выпускной приеду! А сейчас меня Толька в Москву повезёт… Она помолчала, и Лёха тоже молчал. Качурин вышел из магазина с запечатанной упаковкой немецкого пива. Бросил её на заднее сиденье, надорвав — вытащил для Ульки сразу позапотевшую банку.

— Ты, может, сказать чего хочешь… Али попросить? — стрельнул он взглядом на Лёху. — Просто я ему нравлюсь, — сообщила ему Улька. — Нравиться можно, — разрешил Качурин, — а вот пробовать, пацан…только попробуй… Знаешь, какая она там, под одеждой, без всего-всего, красивая?

Дай вам волю — так облепите целым роем, — на ней живого места не будет, и в глазах его заплясали смешинки. — Толька, не будь медведем! — покривила Улечка губки. — Заживут твои прыщи, Алёшка, — ты приходи, чтобы Тольки не было, — я тебя поцелую. Ага?

…Она и вправду приехала на выпускной. Нудная «официальная» часть — с цветочками и родительскими соплями — закончилась. Свечерело. Отсидели чинное застолье с «преподами», — и вот столы с тарелками и не початой газировкой раздвинуты были по стенам. Там же, на стульях, лежал перебравший портвейну Серёга;

в ДК гасили свет и Рюхин — заправила дискотеки — объявлял танцы. Малахова проскользнула в зал, оставив за порогом Толькиных охранников, — Илюшкин, подъедавший торт, заметил её — и её сразу подхватили на центр, в середину брызгавших огней цветомузыки, в которых толком и не узнать никого…

Лёха выходил покурить — удивлялся на незнакомых мужиков, топтавшихся в холле. «Малаховские», — шепнул кто-то. Столкнулся он с Улькой на лестнице. — А в костюмчике ты гораздо умнее выглядишь, — поощрила она. — Идём пригласишь меня… Только закажи Рюхину — пускай помедленнее сделает…

И опять — занемел у Лёхи язык. Ладонь — не ладонью, а негнущейся деревяшкой лежала на Улькиной талии. — Ну — что? — не выдержала Улька. — Что? — Это твой отец к портнихе удрал? — Да. — Она просит, чтобы Толька ей ателье открыл, только он не откроет.

Ещё годик-другой, и барахло разрешат прямо из-за «бугра» пригонять — хоть вагонами… Зачем же шить? Но вообще-то она не дура. Вот отец твой — фуфло последнее. А ты сам-то о жизни что думаешь? — Что? — «Што-пошто»… Смотри, — она обвела пальцем зал.

— У них у всех будет всё обыкновенно. Перетолкутся до восемнадцати — и в армию, а из армии — на трудовые будни — горбатиться, потом переженятся на этих же куклах, дети родятся — и можешь жирную черту подводить. Конечно, до старости каждый подёргается, как твой папаша, но это будет запоздало, не всерьёз.

— А Цухила с тобой тоже не всерьёз возился? — У него характер такой: нравится кому-нибудь помогать. А я не такая… Чего он от меня ждал?.. Благодарности?.. Смотри: а Юлька Равикович выскочит за секретаря горкома и будет вам до старости про «крейсер Аврору» распевать… Ты понимаешь?

Нет, Лёха ничего понимал. Улька схватила его за руку и бегом — повлекла за собой на улицу. Дохнуло сырым воздухом, уступами — темнели вдали здания «Китая» — в прогале между окружавшими клуб соснами. — Ты на звёзды-то давно смотрел? Рыло своё из лужи вытаскивал? запальчиво спросила Улька.

— Над тобой — миры без края, но люди обязательно до них доберутся… Но не ты… Ты загрузнешь в своих мелочных проблемках, придавит тебя к земле — и даже прыгать разучишься. Человек, Лёш, измеряется не с ног до головы, а от головы до неба: я это до точности постигла…

Ты почаще свой рост измеряй! — Улька спустилась по ступенькам к машине. — Обойдёмся без обещанного поцелуя, ладно? А то, боюсь, Толька мой взбулгачится, — прибьёт тебя, — она похлопала в ладоши. — Мальчики! Come here! Come here! Go! Через полгода Качурин её бросил, а ещё на полгода позже она умерла от передозировки наркоты…

Лёха встряхнулся. Сел — помятый, потирая припухшее ото сна лицо. Нашарил на полу тапки. Дина заворочалась, ногами сбила с себя одеяло. Голая, приподнялась на четвереньки, бесстыдно поводя бёдрами, потянулась — сладко-сладко, всем телом, сминая руками измаранную за горячую ночь простыню Сквозило.

На часах — за двенадцать. Лёха доплёлся до кухни, включил чайник; в спальне — трезвоном — залился телефон. — Господи, я с самого утра звоню! — взорвался из трубки голос Оксаны. Развлекаешься? Не мутит с перепою? — Нет, — Лёха сел на постель. — Ты что мне обещал на октябрь?

Ты что обещал? Я у тебя, понятно, ломоть отрезанный, но ты Ксюхе что обещал? Думаешь — малышка, думаешь — не смыслит ничего? — Оксан… Оксан… Оксан… Мне сейчас по делам надо быть — кровь из носа… Я тебе перезвоню… Я тебе не интендантская служба: я деньги даю на Наташку, а не тебе с твоей треханутой мамашей.

Будьте добры не швыряться ими на тряпки… Помети хвостом, заработай, в конце концов. — Оставь, пожалуйста, свои поганые присказки! Для собственной дочери у тебя нет ни гроша, а на б… — за ради бога! Лёха бросил трубку. «Сейчас она перезвонит и закричит, чтобы я не увиливал от разговора…

Невозможно так. А я всё тяну и тяну с ней…» Никак он не мог решиться — порвать с Оксаной окончательно. А Ксюха? Ему же вовсе не дадут её видеть! А Оксана знала, что он любит дочь, и пользовалась этим, и Лёха видел, что она держит его в капкане, поэтому любой звонок её был для него неприятен втройне.

Настроение стало муторным. — Поставил бы себе автоответчик. Ну чего ты мучаешься? — сказала Дина, отдергивая от окна занавески. Позднее — сентябрьское — солнце слепящим потоком хлынуло в комнату. Дина накинула халатик, едва прикрывавший её смуглокожую попу, и чуть подзадрав его, сверху вниз огладила округло очерченные ягодицы.

Чайник вскипел. Она сделала густой — до угольного цвета — кофе: Лёха глотнул его залпом, даже не разобрав терпкой горечи, и опять взглянул на часы. — Подбросишь меня? — спросила Дина. — Оставайся. Ни к чему нам разбегаться. — А ты в самом деле этого хочешь?

Лучше займись своими жёнами-тёщами (или кто там на тебе ещё висит?), а как найти меня — знаешь, покличешь. — Давай одеваться. Они вдвоём встали под душ. Дина помочилась под тёплой, живчиком бьющей струёй воды, шагнула к Лёхе, ища его губы. — Не попался ты мне, мальчишка, пораньше.

Обняла бы, оплела бы ивой крепко-крепко, — и не отпустила бы. — Я тогда совсем другой был. — И другого оплела бы — любого. Леха поцеловал её — совершенно равнодушно, и отстранился. Как-будто впервые — разглядел он её до времени наметившиеся морщинки и желтоватый налёт на зубах.

«А ведь ей почти тридцать, — подумал он. — Для проститутки — старуха. Сколько ей осталось? Год, два? А потом она либо сопьётся, либо «подсядет», и тоже начнёт выклянчивать у меня деньги. Не надо бы больше звать её». Бросить Дину он собирался едва ли не в каждую их встречу.

Само намерение это всегда успокаивало его и поднимало в собственных глазах. Ему казалось, что раз он имеет его — он легко его и исполнит, когда захочет, и что вообще — он может легко отказаться от всего скверного в своём житье-бытье, — не сегодня, конечно, а завтра-послезавтра, после…

И думая так, можно было не сдерживать себя никакими рамками… Они пришли в спальню одеваться — и желание снова овладело им. Он довольно грубо повалил Дину на кровать; она всё поняла и покорно повернулась, как он хотел — на бок, подогнув одну ногу коленкой к груди.

— А-а, вы еще нас не забыли, молодой человек? — Свешнев выполировывал платочком стекляшки очков — это было у него знаком высшего неодобрения. Разве не у вас назначена сделка? А? А? После сделки я вас внима-ательно буду слушать. — Нотариус здесь? — С ним я тоже поговорю по душам.

Оба вы — два брата-акробата. Оказалось, что нотариус Шавейко заявился в офис прямо с дачи, в полинялой футболке и в шортах. Рубашку ему отыскали, пиджак и галстук одолжил Свешнев, но штанов подходящих не было. Оформление договора в срочном порядке перенесли в угловой кабинет, где было тесно, но не «светились» под столом кроссовки и грязно-белые носки Шавейки.

А ему самому велели ни в коем случае не вставать: девушка-юрист что надо — распечатает и подаст. Сделка, в сущности, была простой: выкупить на фирму квартиру (точнее — на частное, подставное от фирмы лицо) и рассчитаться в банке. Продавец по фамилии Сырбу, коренастый, широко сколоченный молдаванин, сидел в переговорной.

Жену его Лёха раньше видал лишь мельком. Приезжал к ним домой, чтобы сделать оценку — она сухо поздоровалась и тут же ушла куда-то. — Переживает, душа, — вздохнул Сырбу. — Посчитала уже, что больше нам не оправиться, что неудачник я. А с ней отроду этого не было.

Судьба (куда ж без неё!) обставила его очень обыкновенно: он не так повернул на своей «семёрке», и мчавшийся мимо джип сходу долбанул во встречного «японца». Сырбу рассказывал об этом очень скупо. Зато за водкой, которая с лёгкостью развязала ему язык, сосредоточенно поскрёбывая ногтем грань стакана выговорился.

— Женился я, — мне двадцать четыре было. По нашим краям — очень поздно. У нас девочек, бывает, и в тринадцать выдают. Ребята мои, погодки, все устроились, один я отстал. Хотя невеста у меня была давно, вся деревня про нас знала. Я перед армией предлагал ей расписаться, но она не захотела: у ней старшая сестра ещё в девках сидела, так она пожалела её.

Правда, чего бы тут было обидного? Плохо, когда братья наперёд друг друга женятся, а для девушки — всё равно. Попал я в Германию. Янка мне ни одного письма не прислала. Мама моя иногда черкнет про неё по нескольку строк — жива, мол, здорова, парней от себя начисто отшивает, а я и верил, и не верил — не знал, что мне и думать.

Два года — не короткий срок, мало ли что меняется? Служил я, служил, на холёную немецкую жизнь поглядывал, и запало мне вот так же пожить — опрятно, богато. Спать не мог — дни считал, когда по домам. После приказа я в деревню не поехал. Пристал к шабашке — за длинным рублём охотиться.

Мотало нас за ним по всей по бескрайней России. Времени утекло — что песку — и вот решил я на недельку домой съездить. Праздник закатил — до сих пор вспомнить весело, да только сижу (и выпил уже прилично), а Яны-то нет! Я к ней. Червонцы из карманов тащу, держу их, смятые, в пригоршнях, и молю:

«Яна, лапа моя, что тебе подарить, что ты хочешь?» А она мне отвечает (только голос немножко дрогнул): «Столько мы с тобой не видались — и ты пьяный, покупать меня пришёл. Убирайся — знать тебя не желаю». Проявила характер. Сейчас-то, иной раз, жалеет об этом:

«Поистратился ты тогда на пустячки, дуралей». Плюнул я, разобиделся на неё страшно, и опять — шабашить. Однажды клали мы в Переделкино дачу, вылез я на заре из шалаша — продрог весь, кости стынут — развел костер — греться, и стало мне так тоскливо — хоть волком взвыть.

«Ради чего, — думаю, — бьюсь? Моё ли это место на свете: на крачках от холода ползать?» Взял и послал всё к черту. Машину купил. Не эту, не «семёрку» (тогда их не было), костюм с жилеткой. Подъезжаю к деревне барином. А вечерело уже. Гляжу — стайка наших девчат идёт, и Яна с ними.

Меня бес и обуял: рванул прямо на них — они врассыпную. Одна Яна на дороге осталась: голову гордо вздернула, зажмурилась: хочешь, дескать, давить — дави! Я в кювет и махнул. Доплёлся до дома — морда в кровь разбитая. Умыли меня, перевязали; спать улеглись — а я на крыльце курю беспрерывно, жду рассвета.

Пока забрезжило — извёлся весь. Пришёл к отцу Янкиному: «Отдай её за меня!» А он на меня любуется и ржёт вовсю: «Ну как такому страшилу исправную девку доверить! Добро бы — ума палата, а то так себе — гусь залётный… А впрочем, я ей не узда, пускай сама решает.

» Так и обкрутились мы. Только в деревне я не усидел. Друг, с которым вместе работали, написал, что в Москве осел, прорабом на стройке. Чтоб приезжал к нему с семьёй, если захочу. «Целый-де микрорайон, будем строить, одна квартира — твоя». Та, которую мы продаём сейчас. Обидно.

На квартире его надеялись заработать тысяч десять. Торговаться Лёха умел виртуозно — напирал на срочность выкупа и на недостатки, которые удалось обнаружить и выдумать. Начал он, правда, с довольно высокой цены, но едва увидел доверие Сырбу — резко снизил её, а тот был слишком оглушён несчастьем, чтобы долго сопротивляться…

Была пятница. Агентство состояло из нескольких филиалов, разбросанных по Москве; и в каждую пятницу в центральной конторе собирался общий совет директоров. Лёха нарочно — чтобы досадить Свешневу — поднял вопрос об увольнении части агентов из обученной в июле группы — тех, у кого дела «не пошли».

Среди них была девочка — то ли родственница, то ли протеже Свешнева (Свешнев не уставал пенять Лёхе на то, что ей не помогают). — И Прижнюк тоже увольнять? — с угрозой спросил он. — А разве это имеет значение — Иванов, Петров или Сидоров? Они упускают клиентов, которые не получают должных консультаций и «уходят» от нас.

А иных, если и зацепят, то удержать не могут, — пояснил Лёха. — Мы фактически льём воду на мельницу конкурентов. — Если бы вы — начальник отдела — побольше уделяли внимания своим обязанностям — проколов значительно бы поубавилось. А заодно и опозданий.

— С теми агентами, которых вы подготовили летом, проколы не переведутся! — Господа, господа! — прервал их президент Кадничанский. Свешнев картинно развёл руками: — Я далёк от мысли предписывать Алексею Игоревичу правила его работы… Но то, что он чрезвычайно загружен и не справляется со всеми делами очевидно.

«Вон куда ты клонишь!» — подумал Лёха. — Прибыли у фирмы падают, — полез напролом Свешнев. — И совмещать сейчас руководство квартирным отделом с рекламой — роскошь непозволительная! Ситуация на рынке меняется — и далеко не в лучшую сторону. Мы в прошлом году продремали несколько месяцев из-за выборов Ельцина — что ж! но какие надежды мы возлагали на этот год!

И вот, пожалуйста, с января — по сию пору — положение не поправилось. По-моему, рекламе нужно уделять гораздо больше усилий и времени. — А вы в феврале или в июле хотите той же эффективности, что и в декабре? — спросил Лёха. — Но был ещё май, а мы и в мае проплавали кверх брюхом. — Ерунда…

— Вдобавок Алексей Игоревич лично «ведёт» отдельных клиентов. Не мудрено, что в его отделе — проходной двор. Ни в какие ворота, знаете ли… — Набором агентов занимаетесь вы… — Анатолий Фёдорович! Анатолий Фёдорович! — негромко, с расстановкой, проговорил Кадничанский.

— Я, например, не вижу — как мы должны перестраивать рекламную кампанию. Нельзя обсуждать это на эмоциях. Если есть конкретные предложения — приносите их через неделю. Хорошо? Камешек был запущен удачно. Рекламой никто не бывает доволен: а вдруг совсем рядом — «молочные реки и кисельные берега»?

Лёха понимал отлично, что Кадничанский не прочь будет отдать «рекламу» новому человеку — только б сыскать подходящего. Шутил ведь он про Лёху, шутил со значением, переиначив старую, известную фразу: «Товарищ Сталин, став Генеральным секретарём, сосредоточил в своих руках необъятную власть… Готовьтесь, ребята: Алексей своего не упустит!» Намечалась у Лёхи чёрная полоса.

После заседания — пили как ни в чём не бывало. Пока не были ещё пьяны — трудно было отрешиться от забот прошедшей недели, поэтому разговор вертелся вокруг работы, потом вспомнил кто-то, как держали пари прошлым летом — упадёт или не упадет Ельцин на инаугурации, и кто сколько проиграл.

Начхоз Горелин, считавший себя твёрдым «реформатором», заметил, что положение в стране плохое, что таким плохим оно было разве что в 20-м году, и в подтверждение этому, по памяти (он легко запоминал по полдюжине страниц текста) пересказал место из книги Г. Уэллса:

«В сентябре 1920 года г. Каменев, член русской торговой делегации в Лондоне, предложил мне снова посетить Россию. Я ухватился за это предложение, и в конце сентября отправился туда с моим сыном, немного говорившим по-русски. Мы пробыли в России 15 дней…

» «Положение настолько тяжело и ужасно, что не поддаётся никакой маскировке. Иногда можно отвлечь внимание каких-нибудь делегаций шумихой приёмов, оркестров, речей. Но почти немыслимо приукрасить два больших города Москву и Петроград — ради двух случайных гостей, часто бродивших порознь, внимательно ко всему приглядываясь…

» «Основные наши впечатления об положении в России — это картина колоссального непоправимого краха. Громадная монархия, которую я видел в 1914 году, с её административной, социальной, финансовой и экономической системами, рухнула и разбилась вдребезги под тяжким бременем 6 лет непрерывных войн.

История не знала ещё такой грандиозной катастрофы…» «Улицы находятся в ужасном состоянии. Их не ремонтировали уже три или четыре года; они изрыты ямами, похожими на воронки от снарядов, зачастую в два-три фута глубиной. Кое-где мостовая провалилась; канализация вышла из строя.

Зимой были разобраны все деревянные дома, и одни лишь их фундаменты торчат в зияющих провалах между каменными зданиями…» «Люди обносились; все они, и в Москве, и в Петрограде, несут с собой какие-то узлы, которые набиты либо продуктовыми пайками, выдаваемыми в советских организациях, либо предметами, предназначаемыми для продажи или купленными на чёрном рынке…

» «Яйцо или яблоко стоит 300 рублей… Невозможно достать лекарства и другие аптекарские товары. При простуде и головной боли принять нечего; нельзя и думать о том, чтобы купить обыкновенную грелку. Поэтому небольшие промокания легко переходят в серьёзную болезнь.

В прошлом году температура во многих жилых домах была ниже нуля, водопровод замёрз, канализация не работала. Люди ютились в еле освещенных комнатах и поддерживали себя только чаем и беседой. Железные дороги находятся в совершенно плачевном состоянии; паровозы, работающие на дровяном топливе, изношены, гайки разболтались и рельсы шатаются, когда поезда тащатся по ним с предельной скоростью 25 миль в час.

Если бы даже железные дороги работали лучше, это мало что изменило бы, так как южные продовольственные центры захвачены Врангелем. Скоро с серого неба, распростёртого над 700 000 душ, всё ещё остающихся в Петрограде, начнёт падать холодный дождь, а за ним снег. Ночи становятся всё длиннее, а дни всё тусклей…»

— Где же тут подтверждение? — удивлённо спросил вице-президент Райзман. Вы ещё перескажите его мысль о том, что большевики принимали единственно правильные меры, и поэтому, дескать, имели право на власть. — В том-то и дело, — сказал Горелин. — Вся их компашка — Ленин, Троцкий и Сталин, — как бы мерзка она не была, сумела интригами, обманом и силой привлечь к себе поддержку народа.

А мы — те, кто истинно болеет за страну, делаем всё, чтобы отталкивать людей. И тоже лжём зачем-то. — В чём же? — Как — в чём? А зачем это говорить: в России, мол, правил святой и кроткий царь-самодержец, который любил свой народ, и любил играть в домино.

Я же читаю, что задают моему Кольке. Мы же не монархисты! Зачем нам оправдывать царя, который проиграл две войны, с его Гришкой Распутиным, и бездарным управлением? «Прошедшее России, мол, было удивительным, настоящее — более чем великолепным, а что касалось её будущего, то оно обещало быть выше всего, что можно себе представить», но появились часовщики-евреи и германские шпионы — и на 80 лет ввергли её в раздрай и бесовство.

Они погубили 60 миллионов людей и устроили войну с фашистами, которую проиграли (хотя взяли Берлин), и в которой Сталин погубил ещё 30 миллионов человек… — А что, репрессий не было? Да и не говорит никто ничего подобного. Вы просто надёргали факты и довели их до карикатурности.

— Нет, именно так говорят! Нам нужно объединять, а чем мы объединяем? Издевательством над историей? — А народ не имеет исторической памяти. Это всё выдумка интеллигентов. Народ верит телевизору и понуканиям… И в конце концов, куда Вы клоните? — Чтобы переделать страну, нужно признавать правду, нужно объединять людей и разделять с ними те бедствия, которые они переживают, тогда нам поверят и всё будет хорошо. А Ельцин…

Он дебил, он всё переломал, он как слон в посудной лавке — заденет тарелку, и пока придерживает её, чтоб не упала роняет на пол ещё десяток. Райзман усмехнулся. — Чтобы объединять, Владимир Константинович, нам придётся расстаться с той привольной жизнью, которую мы ведём.

Нам придётся закрывать фирму. Это в сказке старик смог поймать золотую рыбку в синем море. А на самом деле такие рыбки ловятся исключительно в мутной воде. Мы все — мы не статуи без сердца и совести, но моя жизнь — это моя жизнь, я не могу входить в обстоятельства чужих жизней.

У всех бывают шансы, но если я воспользовался, а мой сосед — нет, то значит так тому и быть, значит должно быть по-моему… Да вы махровый коммунист, Владимир Константинович! — Да ну вас тоже… Я на Арбате за Ельцина агитировал, — когда вы ещё в своих НИИ сидели и не чухались. Сколько надежд было! Сколько надежд!

Снежным, семидесятилетним комом лепился в Советской России «жилищный вопрос». «Общаги», «коммуналки», как не надсмехайся, были единственным способом переселить людей из подвалов и бараков, где жили через занавесочки-перегородки; но в том была беда, что сумели врасти они в быт, заглубиться корнями в советскую — в человеческую — жизнь на целые поколения.

Обмен — только равноценный, построить дачу — только по двум или трём проектам, а ранжировали там, в проектах, всё, вплоть до оконных проёмов: печурки никуда не приткнёшь. Приватизация девяносто первого года столкнула этот снежный ком с места он покатился лавиной, и на много лет покупок, продаж, обменов, новостроек, на тысячи преступлений хватило его движения.

Маклеры были обычные и были «чёрные». Обычные работали в фирмах, в рамках горстки противоречивых законов — «стригли» свои честные проценты со сделок. На первых порах квартир для продажи было мало, посредники могли накручивать на них по 30-50% от стоимости, да вдобавок при любой возможности выцыганивали у клиентов «штуку»-другую.

Бизнес есть бизнес. «Чёрные» маклеры были каждый сам по себе. Их прибыль была несравнимо выше, на их долю приходилось больше половины рынка жилья. Постепенно спрос стал в 2, в 4, в 10 раз меньше предложения, комиссионные агентств сократились до 2-6%, и «денежные» сделки перепадали всё реже: переселить какую-нибудь пьянь, запутать, обсчитать на сложной «цепочке» обмена…

Методы «черного» рынка были поэффективней. Подделать документы — это ещё мастерство, ловкость рук, а можно было без всякого мастерства — запугать, если надо — убить. Примеры не перечислишь… В этой среде и варились риэлтеры. Законов не было, стряпать их не успевали — значит, и взятки гладки со всех.

— Ей богу, земляки, зазря! Зазря, а! Ведь русский — русского! Человека без жалости осуждаете! Ведь один хлебушек ели! Егоров шёл, запинаясь босыми ногами на травянистых кочках, и то и дело словно оступался — прямил в коленях, ища ногой черную и податливую землю.

Казалось — он идёт, пританцовывает. — Не жалобись, — мрачно оборвал его лейтенант. — Жил — хоть прими, что нажил, достойно. Мы таким как ты навечно решку наведём. Уж больно время подходящее. Всё ваше поганое семя наружу открылось. — Наводи, наводи; глядишь — что и останется!

Отплатятся тебе твои слова, кривил разбитые губы Егоров. — Кому? — Лидке поверил! А у неё дядья враги народа, у ней отец первым на селе кулаком был. Вот такой тебе мой сказ, сволочь. А больше ни слова от меня не получишь!.. — Да мы и без слов стрельнём, — ответил старшина.

— Охота была — слушать… Егоров отвернулся, посмотрел на поле, на поросший ивняком берег речонки. «Подумают — трушу, — почему-то запрыгало у него в голове. — А не всё ли равно?» Рвануть бы туда — к оврагам. Птицей бы долетел. Лейтенант вынес вперёд руку с пистолетом.

Что-то глухо, без боли, ударило Егорова в затылок, в ушах разорвалась струна, и тут он увидел, что стоит на коленях над этой жёлтой речонкой, до которой хотел убежать, и ему захотелось напиться из неё. «Нельзя, догонят», — испугался он и попытался встать, но не поднялся, а покачнулся — и сунулся лицом в лёгкую, как облако, воду.

Там — за водой — он проснулся в хате, и мать, смеясь, тормошила его, мальчишку, за плечи, а отец — за столом, в белой холстинной рубахе вытачивал ему из чурбака сивку-коника. А Егоров проснулся, потому что жажда распалилась с нестерпимой силой. Он быстро-быстро зашарил руками вокруг себя, чтобы найти ковшик — зачерпнуть из ведра — и вдруг подумал, что не успевает… не успевает чего-то главного, но чего — не мог вспомнить…

Голова Егорова была неподвижной, но тело — долгие секунды — вилось червём. По дороге назад старшина присел на кирпичный выступ — у разрушенного конного двора. Закурил. Под новым, наспех сколоченным навесом стояли колхозные лошади — два пораненых мерина и кобылка-третьячка.

Лейтенант застал Лидку в доме. Старуха Плешкова ушла к соседям «за угольком» (печь была ещё не топлена); он с минуты две помолчал, а под конец, как уходить, — решился, спросил: — Загляну после войны — не прогонишь? Может быть, поглядишь, и любовь у нас сладится. Что ты думаешь?.. А старухе скажи — пускай бабы пойдут, закопают его…

Немецкие танки прошли село Никольское — на Орловщине — не останавливаясь. 3-я и 13-я армии Брянского фронта отступили, и Гудериан захватил Орёл, не встречая серьёзного отпора. В село приехали солдаты с офицером и с щуплым, лет пятидесяти, русским. Лидкин с матерью дом под железной крышей заняли под комендатуру.

Спасибо приютила их у себя бабка Плешкова. Не чаяли зимовать под немцем, но канонада всё удалялась и скоро позатихла совсем. Иван Слепнев служил в Никольском счетоводом. В армию он не попал из-за болезни: слышал то хорошо, а то плохо, и в такие дни был неприветлив и хмур.

Накануне отступления поручили ему с Серёжкой Четвертаком уводить в тыл колхозное стадо. Вёрст двадцать они прогнали, но в поле, у просёлка к дороге на Орёл их отрезали немецкие мотоциклисты и открыли пальбу. — Скачи-и! Дядька Иван, скачи-и! — тонко закричал Серёжка.

По ним с Серёжкой не стреляли — случайная, не прицельная пуля угодила в Серёжкину спину. Он — сгоряча, должно быть, не придал этому значения мчался, мчался во весь опор, пока не сполз с коня замертво. Только десятка два коров сумел собрать и привести обратно в Никольское Слепнев.

Бабы ходили — искали свою скотину, да где же найдёшь… На третий день Егорова вызвали в комендатуру. Обер — статный красавец, в грубо связанном свитере, дул прямо из крынки молоко. Русский — Котельников — с нарочитой ленцой поднялся навстречу, цепко скользнул взглядом по фигуре Егорова.

— Вы — Трофим Егоров? Я вас уже видел вчера. Присаживайтесь, — он по-свойски подтолкнул Егорова к столу. Сдвинул два стакана, плеснул первача и, не дожидаясь, пока Егоров возьмёт свой стакан — с цоком ткнул в него своим. — Да пейте же, на кой чёрт нам церемонии?

Немец отставил крынку и пошёл на двор. Там двое солдат, придавив коленом, резали поросёнка. — Представьте себе — не пьющий, — сказал Котельников. — По-русски — ни в зуб ногой, а я немецкий плохо знаю. Толкуем с ним, что тетерев с сорокой. Хорошо, что есть у них тут болгарин — помогает мне иногда.

Он кивнул в дверь, куда ушёл офицер. — Хотят назначить вас бургомистром. — Кем? Котельников повторять не стал. — Посудите сами, товарищ Егоров: порядок — это их немецкий идол. Если вы откажетесь — всё равно пришлют какого-нибудь уголовника, а с ним, я уверяю вас — вы слезами умоетесь.

А вы в деревне — свой, где возможно облегчите, подскажете, что нужно. Пауль своим тоже баловаться не даст: после войны ваша земля ему достанется — ему не резон. Да вы не мнитесь — я же не воевать вас зову. — Какой… из меня начальник? — Егорова ударило в липкий пот.

— С четырьмя-то классами? — А из меня? Я, голубушка, городской, пахать не умею. Вы лучше подумайте, а то, не ровён час — и «в расход» пустим… Шучу, шучу. Опять же, надо людям колхозное имущество раздавать, а вы откажетесь — кто этим займётся? А немчики — продуванят всё подчистую.

Котельников захватил из плошки кислой капусты — жуя, прошёлся по комнате. — Но по правде-то сказать, какое оно имущество? Худые кадушки да в болоте лягушки! Погнать скотину под обстрел! Почитай — три села, четыреста семей «раскулачили»! Вас, Егоров, учили, наверное, тактике «выжженой земли», только не доучили — что и баб, и ребятишек выжигать.

Ну зачем вы это сделали, Трофим? «А ведь верно, — подумал Егоров, — вредителей «за колоски» сажали, а сами…» — Это не я — Ванька Слепнев чудил, — вслух, тихо-тихо проговорил он. — Ему велели, а он идейный, даром что щенок ещё. — Не в этом суть, Егоров.

Вы же отлично понимаете, что Москва не продержится дальше декабря. Так зачем же это никчемушное мужество, а поточнее назвать — глупость? Мужественный человек умеет бороться, но он умеет и признать своё поражение. Мужество вовсе не в том, чтобы умирать.

Ведь не с чистого листа он говорил Егорову! Видать, с того, скользнувшего взгляда, уловил в нём слабину — и давай заколачивать в неё клин. Впервые в жизни услышал от него Егоров о голоде на Украине, когда вывезли весь хлеб, а обезумевшие от голода люди ели человечину; с подкупающей — не фальшивой — горечью рассказывал Котельников о «чистках» в Красной Армии.

— Сидел бы разве Пауль в Никольском, не уничтожь ваш героический Клим способных командиров? А вам лично, Егоров, даже паспорта не полагалось. Приковали вас, крестьян, к колхозам, как в царское крепостное право. Это-то точно была правда. И эта правда, несправедливости, коснувшиеся когда-то его самого, оправдывали Егорову его предательство.

Всякого было за два года. Ивана Слепнева забрали в тот же вечер. Под зиму немцы отняли валенки и тёплые вещи. Обувались в чуни, кутались на морозах во что поплоше. Соли не было, спичек, угля. Картошку прятали прикрывали в ямах соломой, засыпали землёй, заваливали чем можно.

С весны начался тиф, и немцы стали с опаской ходить по домам. Летом 42-го года мальчишка Дарьи Гусаровой (полсела было Гусаровых) смастерил из гильзы зажигалку и прокрался к складу, к канистрам, чтобы налить бензина. Налил, да не заметил, что облился сам.

Попробовать зажигалку решил тут же. Чиркнул — у него вспыхнули руки. Он заколотил ими о землю — пламя змейкой перебежало на канистры, на стоявшие рядом бочки с горючим. От взрыва занялся сарай с боеприпасами (его нельзя было тушить — рвались пули), сгорела комендатура и несколько соседних дворов.

Офицер и Котельников расположились у Егорова. — Не волнуйся. Скоро его на фронт поверстают, помещичка, — подмигнул, въезжая, Котельников. У Егорова от тифа умерли жена и ребёнок. Он сильно сдал, пил каждодневно. Жену он не любил, но очень жалел дочь Надюшку — весёлую кроху-былиночку.

Бывало — она выходила посередь улицы и выпевала, притопывая: «Пла-ато-очек мой, василё-ёвенький!» — душа со смеху тряслась. А болгарин-шофёр, который был переводчиком у Котельникова, вздыхал: — И зачем нам эта война, Трофим?! Живут у вас все бедно, а у меня четыре гектара и сад.

Руки по работе истосковались. — Чего ж ты приперся сюда? — грубил Егоров, но болгарин не обижался. Угрызений совести Егоров давно не испытывал. Помогал ловить лётчиков, выпрыгнувших со сбитого над селом советского самолёта, и был даже доволен, что не было вокруг лесов и прятаться им было негде — поиски не затянулись надолго.

А ещё — затлело у него гадкое, неотвязное влечение к Лидке Слепневой. Из вчерашней девчонки-подростка превратилась она в девку на загляденье, сколько не прячь под обносками красоту. Егоров старательно давил свою страсть, но не мог от неё избавиться. — Что… что ты маешься, друг заветный? — подначивал его Котельников.

— Мы с тобой до веку — страннички, перекати поле. Нынче мы на белом коне, так хватай куски, которые послаще. Давай позовём её, разложим на лавке — и ты сам поймешь, что ничего в ней особенного нет. А изведёшь себя до горячки я тебя собственноручно — мордой суну в помойную яму и утоплю.

Котельников был отвратителен Егорову. Внешностью он ничем не выделялся: столкнёшься с таким в толпе, и через минуту забудешь: бухгалтер из захолустной конторы. Но за неприметностью прятались проницательность и ум. Сущность человека он улавливал с чутьём звериным.

И словом с ним не перемолвишься, а он уж догадался, как себя с тобой повести. Умел представляться с неожиданной стороны — сбивал этим с толку и тогда брал с тебя, что ему нужно. Наверное, он одинаково презирал и немцев, и русских. Вообще, относился к людям, как относится к животным недоросль, любящий их помучить: то он увлеченно играет с кошкой, ласкает её, а то — вешает, потому что это тоже забавно.

Ещё упрямо держались холода. В серые, сырые утра воздух тяжелел, как стекло, по низинам — клочьями — стелился туман, серебря росой пожухлые волосья прошлогодней травы. Егоров — верхом — возвращался из Билибина, и поблизости от Никольского повстречал Лидку.

Она тащила несколько жердин — поднять кренившуюся ограду. Некоторое время Егоров держался на шаг позади — Лидка не оборачивалась и не здоровалась с ним. — Эвон, девка, ветром тебя шатает! Давай подмогу, — Егоров соскочил с седла. Лидка бросила жерди, схватила одну — побелевшими худыми пальцами.

— Попробуй — вмажу. «Вот сейчас! Вот сейчас! Моя!» — За что же ты так? — переменился Егоров в голосе, — и тут же бросился на неё, не позволив ей замахнуться — и коротко ударил в лицо. Она упала на раскисшую весеннюю колею — он торопливо навалился на неё своим потно пропахшим телом, заламывая ей руки, вздёргивая обмокший подол юбки — и вдруг понял, что ничего не может.

Не было ничего, кроме безмерной усталости. Егоров встал, отряхиваясь; подобрал шапку. Лидка давила в груди немые рыдания, и сидя — судорожно старалась прикрыть заголённые молочно-белые ноги. Егоров взялся за поводья. — Ты и заикаться, Лидуха, не смей! Молчи!

Власть пока моя — и матерь твою, и Плешкову порешу — если что. — Дотерплю… До наших дотерплю, сука! — Вон как? Ну, тогда не раскаиваюсь я, что братца твоего сдал. Жалею, что не повесили его сразу. — Ваня за меня и рассчитается. — Эва! его и на свете-то давно нет, — Егоров встронул коня шагом.

Помалкивай, Лидка, а лучше — не попадайся мне вовсе, не то сверну я тебе шею, как курёнку. Ни с того ни с сего завертелась у него в голове похабная частушка, сочинённая о нем до войны озорной, колкой бабой Дашкой Гусаровой: «Я — на гору, я — под гору, Глядь — бежит за мной Егоров.

Чего бегаешь зимой С незастёгнутой мотнёй?» «Ведь так страшно — умирать, — подумал Егоров. — И почему только судьба не подарила мне возможности сохранить и жизнь свою, и честь, как бесчисленному множеству других людей? Зачем, зачем она заставила меня выбирать?

— И вот ты знаешь, Алексей, — прав он оказался, этот Егоров. Отплатилось мне их подлой мерой сполна. Под самый под конец сторожило, чтобы наверняка уже, без оплошности. Дед смахнул крошки, проведя по столу узловатой, загрубелой коричневой ладонью. Обстановка на кухне, одежда его указывали на царившее когда-то благополучие, а заплатанная до предела клеёнка, обилие мелких и сорных вещей, которые Лёха привык выбрасывать, но которые здесь берегли — на исподволь подступившую нищету.

— А я ведь старый. Кашель душит, — сказал дед. — Сил не имею докопаться, какой же это теперь нечисти воля у нас. Лидушка — покойница — ругалась, бывалоча: «И чего ты вспопашился, клюкой стучишь?! Совсем из ума выжил. Ельцину спасибо скажи — пенсию нам прибавляет.

А остальное — что ни есть всё богом отмерено. До нитки, небось, не проживёмся, на хлеб и чай хватит. А «чаем» она простой кипяток называла. А я сердился, что поглупела старуха, колотил её, себя не разумел, а Лидушка в кладовке от меня запиралась. Плохой он, наш православный бог, если Россию свою, которую от прадедов — по пяди мы складывали, позволил прахом развеять.

Такие как ты, Алексей — они по егоровской стёжке ходят. И наплевать мне, какого ты мнения теперь обо мне. Отселяй хоть в нужник — только б мне на гроб хватило. В окне — за спиной деда — виднелся кусок загаженного голубями асфальта. День заметно тускнел.

Редкая в октябре синева небосвода блекла, и по ней, из края, где прячется солнце, растекалось яркое, медного оттенка сияние. Неряшливые, лоскутные мазки облаков одевались в золотую бахрому. Между ними — потягиваясь на ветру — плыли на восток сизые дымчатые тучи — и таяли там в шлейфе надвигавшихся сумерек.

Вид заката отвлёк Лёху. — Вы, Григорий Семёнович, не сомневайтесь, пожалуйста. Вы хорошие деньги выручите, без обмана, — невпопад сказал он. — Вы разыщите документы на квартиру, и мы завтра с вами их посмотрим, хорошо? А насчёт нас — напрасно вы! Понадобится — не сробеем.

Ребята настоящие не перевелись, не все у нас от армии «косят». Неубедительно сказал, не подстроился, сфальшивил. Сам-то Лёха массу усилий потратил на то, чтобы ускользнуть от призыва попадать «в солдаты» было «не вовремя», теперь — ещё более «не вовремя», но, разумеется, если будет война, он пожертвует всем и пойдёт.

В очень хорошем расположении духа он приехал в офис. Несмотря на поздний час его ждали. Негласно соблюдался обычай: после сделки (а Лёха продал квартиру Сырбу) — угощай, выставляй «стол». Начали задолго до Лёхи и успели порядком размякнуть от коньяка. — Замучился?

— спросил Глеб Геннадьевич, агент, старожил фирмы, помнивший время, когда Кадничанский, без кабинета, работал, притулившись на подоконнике. — «Грузил без передыху. Слова не втиснешь, — ответил Лёха. — Завтра по-новой. — У них, если маразм наступает — вообще тяжело.

А бывает и того веселее. Мы меняли квартиру, а там бабке — под сто лет было, не соображала уже ни хрена. Родственники нас, правда, успокаивали: она, мол, бабушка ещё бодрая. «Склеили» варианты, идём на оформление, а нотариус — дотошная по самое некуда — возьми и спроси: а где бабушка-то?

«Да она здесь, в машине». «А пошли, проверим». А бабка — то ли со страху, то ли ещё от чего — пока сидела — коньки отбросила. С утра нормальная была: говорю: «Меняешься, бабушка, на Южное Бутово?». — «Южно Буто, Южно Буто», повторяет, а тут — такой фортель!

Нотариус подходит к машине: «Да вы что! За кого вы меня принимаете!» «Да бабушка устала, намаялась очень!» «А вот посмотрим, прочтёт ли она договор.» Ну, сынок подаёт договор бабуле, а сам ей руку незаметно толкает — будто она шевелится. Нотариус смотрела-смотрела:

«Везите её в больницу.» А какая больница? Сделка «горит»! Насели на меня все, я — необстрелянный, ни опыта, ни послать их на три буквы. Бабкин сын с женой — сразу в сторону: «Мы же бабушку доставили, а дальше — твои проблемы. Риэлтор ты или не риэлтор?

» Недели две я юлой вертелся — спать не мог, пока не обменяли… Ты решил, куда «своего» отселять? В Качине несколько домов не занято. (Это был посёлок в Подмосковье, состоявший из наскоро построенных сараев, в которые переселяли московских пенсионеров и алкашей.

Условий там не было никаких, поэтому хлопот тоже не было — всем, кого туда переселяли, становилось не до жалоб. Свести бы концы с концами). Но Лёхе, хотя он знал прекрасно о Качине, почему-то стало невообразимо гадко. Он выпил вина, и, не оставшись отмечать — попрощался.

О сборах на военной кафедре, в «учебке», остались у него записки — вот какие: «1. Последний анекдот перед отъездом: Вовочка возвращается в деревню из армии. — Ну как там, на службе-то? — Тупи-изм. — А это как? — А Вот завтра покажу. Назавтра, в шесть утра, бьют в набат.

Деревня сбежалась — кто в чём, а Вовочка кричит с колокольни: — Внимание! Мы с отцом идём за дровами, а остальные могут разойтись! 2. Всю дорогу бухали — до последней станции. Скозобуев ещё на вокзале шлялся пьяным по перрону и неровно орал: «Где моя отделения? Стройся!

» Форму выдали старьё, штаны мешком висят. С прибытием! 3. Запрячь подальше свою гордость и человеческое достоинство, отупей настолько, чтобы сравняться со своими командирами и ничего не соображать, а отвечать только «есть» и «так точно» — в духе святого и непогрешимого Устава. 4.

Сколько букв в цифре «6»? 5. Ночь напролёт гремел у тумбочки дневальный, потом стадом пронёсся наряд. А я допоздна рисовал рамки в штабе части. Сплю на ходу. Обедаем в чайной… 6. …потому что жрать помои, которыми кормят в солдатской столовой нельзя.

«Сечка» склизская, в ней — куски фиолетово-серой, нечищенной картошки, которую мы окрестили «шампиньонами». Остатки заварки пускают по второму кругу, хлеба взять с собой нельзя — «прапоры» сразу бьют в морду, зато его сумками собирают пришлые бомжи.

Войдя в зал, проскальзываешь сапогами по зас…ному грязью полу. Нужно драить с песком каждый метр, чтобы отмыть. Столы поломаны, лавок не хватает, бачки без ручек и без крышек, ложки воруют. Разносим пищу на неподъёмных деревянных поддонах. Тележки были, но их некому починить — и это в танковой «учебке»!

Окна законопачены намертво. Следующий круг ада — на кухне. Скользишь, как Роднина по льду. Помещение в завесе густого пара, не видно в двух шагах, а ведь нужно бегать накрывать на столы. Мясо протухшее. Когда не хватает порций, в котёл, в «готовку» идут потроха и обрезки.

По углам — бурая плесень в палец толщиной. На мойке — горячей воды нет. Армия же, а не маменькина юбка. Дежурный офицер дегустирует обед. Изредка это дерьмо съесть можно, но солдаты-то едят его постоянно. Спартанцы любили похлёбку из бычьей крови и чеснока — к ним бы наших поваров, которые просто припозднились родиться! 7.

Патроны можно купить свободно. Купил 10 штук. 8. Тянем мыски, ухаем кирзой о плац. Готовимся к присяге. В расположение возвращаемся впритирку к отбою — «подшиться» некогда. 9. Были на стрельбище. Отчитывались о количестве выстрелов числом гильз. Из ПМ они отлетают за 2-3 метра — ползаем, ищем в траве.

Майор Фаткуллин поставил поверх мишеней бутылку. — Цель видите? — прямо-таки «Зверобой» по Фенимору Куперу, снайпер наш ох…ий. — Она полная? — спросил кто-то. — А что — жалко? Не попал со всей обоймы. 10. Стоит изнуряющая жара (32-34 градуса).

Из-за аварии — воды нет никакой. Туалет не работает, загадили весь сосновый лес вокруг «учебки». Бегаем пить в колодец к смотрителю на переезде железной дороги. А солдатам дают те же полкружки чайного пойла. 11. У них там была «разборка» ночью, в казарме.

Одного из «молодых» убили ударом сапога в затылок, у другого — от побоев, прободилась язва произошло кровоизлияние в желудок, и он умер в госпитале. Командный состав «на ушах». 12. Нас втроём снарядили на озерцо рядом с полигоном — здесь строится чья-то дача.

Разгружали и укладывали под навес брус и доски, а потом «оттягивались» по полной: загорали, объедали с кустов смородину. Они зря подумали, что студенты на неё не позарятся! 13. Собирали грибы для наших кафедральных господ-офицеров. Заплутали в просеках. 14.

Танки мы водить не будем — не выделяют горючего на моточасы. 15. Порядок запуска двигателя (читать медленно): «Прокачать масло МЗН, следя, чтобы давление было больше «ноль-пять», включить масловпрыск, нажать кнопку стартёра-генератора без подачи топлива, рукоятку ручной подачи топлива, находящуюся в отделении управления снизу от ГРЩ, нужно установить на половину или одну треть хода.

Затем включить стартер». Какие, к ляду, могут быть танкисты (лётчики, подводники) с практикой по разу в год? В люк-то заберёшься, а дальше — не велосипед же! 16. Теперь ясно, отчего не отремонтировали тележки из столовой. В ремонтных мастерских негласно открыт авторемонт — починяют «тачки» из города. 17.

Спустя две недели ведут мыться в душевые — присяги ради. 18. Перечитал блокнотик — то ли я такой нежный, то ли вправду здесь бардак. А ведь «учебка»-то — обыкновеннейшая: КПП, в/ч и п/п… Сколько ж их — таких в/ч от Питера до Сибири! 19. Тютчев, безответственный дядька, выступил со своей цидулкой:

Дальше была вырезка из газеты: 20. «Что такое дедовщина, я представлял ещё до армии — в газетах об этом достаточно пишут, ребята постарше, которые уже отслужили, много рассказывали, но чтобы такое… Первое время, до того, как мы приняли присягу, нас особенно не гоняли и не чмырили — боялись, что сбежим, ведь до присяги уголовная ответственность нам не грозила.

Однажды, зайдя в курилку, я сам услышал, как один из офицеров, разговаривая с сержантами, просил их не трогать «духов» (т. е. молодых солдат) до присяги. Поэтому поначалу обращались с нами довольно сносно. Всё началось сразу после присяги, в первую же ночь.

После отбоя сержанты построили роту и объявили сбор средств в помощь младшему командному составу. Дело в том, что ко всем нам на присягу приезжали родители, понавезли изголодавшимся по домашней еде парням всевозможных вкусностей, сигарет, денег. Всё это было у нас отобрано, причём так грамотно, что сразу было видно — дело поставлено на конвейер уже давно и отработано не на одном призыве.

Из передач отбирали не всё, кое-что и оставляли — чтобы не вякали. Скажем, из десяти пачек сигарет две или три милостиво разрешали оставить себе. Деньги же делили так: половину забирал единственный сержант-дембель, он сидел в каптёрке, и деньги ему несли сами, чтобы потом не было проблем.

Всё равно узнает, кто не поделился, так к нему аж целая очередь выстроилась. А половину от оставшегося брали себе «на общак» остальные сержанты, помоложе. Однако это были цветочки, ягодки начались позже. На отобранные у нас деньги сержанты в городке накупили водки.

К середине ночи они перепились, и вот тут-то и началось самое веселье. Выйдя из каптёрки, где они пили, сержанты вошли в расположение роты и устроили нам подъём по тревоге. Тех, кто не успевал одеться за сорок пять секунд, выволакивали на «взлётку» — центральный проход в казарме, названный так из-за того, что там «летают» «духи», — и избивали.

Одного молодого солдата пьяный сержант бил дубовой армейской табуреткой по голове, цитируя при этом строчку из устава: «Военнослужащий должен стойко переносить все тяготы и лишения армейской службы». Когда сержанты устали и индивидуальные избиения закончились, нас всех построили и начали «прокачивать» скопом: мы отжимались и приседали, приседали и отжимались, а в перерывах мы «отдыхали»: смотрели «телевизор» (в полуприседе держали на вытянутых руках табуретку), «сушили крокодилов» (висели над койкой — руки держатся за одну дужку, а ноги уперты в другую) и обдумывали своё поведение в позе «думающего удава» — когда лежишь на полу только на мысках и локтях. …

После этого началась, так сказать, служба. Редкая ночь теперь обходится без «кача», причём методы самые разнообразные. Могут, например, «пробить фанеру» — на протяжении примерно получаса раз за разом методично бить в грудь, в то самое место, где находится третья пуговица на кителе, добиваясь того, чтобы эта выпуклая металлическая пуговица была полностью утоплена в человеческое тело.

Или «пробить лося» — бить в скрещенные на лбу наподобие лосиных рогов руки. «Цыганский лось» — это когда ногой, или «армейский» — это уже табуреткой. Есть также «поющий лось», «лось с выходом», «простой» или «командирский»… Жаловаться кому-нибудь бесполезно — бьют-то умеючи, синяков практически не остаётся.

Но если со всех снять куртки, то у каждого второго грудь будет синяя. Да и так офицеры про это всё знают, просто им выгодно так управлять ротой: отдал приказ сержантам, а уж как они там добьются его выполнения, это уже их дело, лишь бы выполнили…»

И совсем уж странное патетическое заключение, которому несказанно поразились бы те, кто знал Лёху: 21. «У России грехов нет. А нам говорят, что мы должны каяться. Мы виноваты во всех бедствиях от сотворения мира, ибо и змей-искуситель, по всей вероятности, был русским. Мы виноваты: — что у нас несправедливо огромная территория — жестокая издёвка над другими народами; — что мы потеряли 20 миллионов жизней в Великой Отечественной войне — в этом тоже мы виноваты; — что среди нас попадались негодяи и палачи (и предатели); — что мы заразили коммунизмом половину земного шара — миллиарды очень наивных и добропорядочных людей; — что мы построили великую экономику; — что у нас были ошибки, за которые мы расплачивались, побеждая.

Мы виноваты, что отстаивали свои взгляды, а не взгляды Франции, Германии, Англии, Ватикана, Америки, Новой Гвинеи — чьи угодно! И чтобы понаглядней покаяться — мы раскроили страну на части — и наши «духовники» сказали, что это хорошо; мы развалили свою армию — и наши «духовники» сказали, что это хорошо; мы развеяли прахом свой флот, и наши «духовники» снова сказали, что это хорошо.

За время реформ — с 91 по 96 годы — потери национального богатства составили 1,2 трлн. долл. США, хотя в период второй мировой войны — только 420 млрд. долл. Остановилось до 70 000 заводов и фабрик, занятость снизилась на 8,2 млн. чел. В сравнении с РСФСР 1985 года объёмы производства в России снизились в 5 раз, розничного товарооборота — втрое, валовой продукции сельского хозяйства — на 72%.

Незаконный вывоз из страны валюты составил 500 млрд. долл. Двое из каждых трёх российских граждан-мужчин умирают пьяными. Не от пьянства, а в пьяном состоянии. Только 10-15% детей рождаются здоровыми. Две трети всех беременностей кончаются абортами.

75% беременных женщин имеют те или иные патологии. За последнее десятилетие анемия у беременных возросла в 4 раза. Сифилис среди девочек от 10 до 14 лет вырос в 40 раз. Среди юношей от 15 до 17 лет только 30% обладают хорошим здоровьем. Число больных СПИДом дошло до 500 тысяч.

Половина россиян живут ниже прожиточного минимума с доходом, составляющим лишь 40% от уровня 1991 года. А мы всё каемся… Память об этом унижении не избудется — пока живы будут русские люди. Гнев, но не немощь и раскаяние должны направлять нас. «Россия — это не страна, Россия — это часть суши».

III

Свалилось — откуда не ждал. Сырбу вздумал не отдавать долга — заикнулся, что риэлтеры, мол, его «кинули», и денег нет, но ложь была настолько сшита белыми нитками, что Лёху даже не разыскивали для уточнений. Тогда Сырбу заплатил, а потом подал иск на расторжение сделки.

Приём был известный — в договоре купли-продажи — как обычно делалось указали минимальную, оценочную стоимость квартиры, а с рук на руки Сырбу получил гораздо больше: считал в кабинете — по бумажке мусоля — подбитые в пачки стодолларовые. Ему — буде сделка недействительной — достаточно было возвратить сумму из договора (а в делах, подобных его, судьи весьма охотно верили пострадавшим).

Квартира, между тем, была уже продана — и Лёха оказался между двух огней. Строго говоря, «де юре» он был «сторона». Агентство, выкупая квартиру, оформило её на Нюрку — секретаршу. Ей бы и расхлёбывать. Помогать вообще было не в правилах: чаще всего агентов, из-за которых заваривалась каша, потихоньку увольняли до начала «разборок» — и сам Лёха неоднократно поддерживал такую практику.

Поэтому разговор — на бегу, короткий, — на который вызвал его Кадничанский, был не особенно-то и нужен. — Что у тебя там? — Не могу с ними переговорить. Это жена его подбила. Я звоню — она трубку у него отнимает, и не слушает: костерит меня почём зря: «ответите, управу найду» — всякая ахинея. Истеричка.

Адвокат понадобится. — За адвоката мы платить не будем, Лёх. Ты знал, на что шёл, проценты получил — твоя и боль головная. Впрочем, ты посоветуйся с Прижнюк, у неё есть кто-то из знакомых. Словом, выгребай как сумеешь. Кадничанский был из тех людей, которые легко, без усилий, приспосабливаются к любой окружающей обстановке.

В институте — дельный технолог, кандидат наук — он усвоил стиль по-горло занятого исследователя — с долей молодой непосредственности, полагавшейся к его возрасту. Он не был талантлив, но был исполнителен. После объявленной перестройки, увидев перемену во взглядах, он тоже сдвинул их в пользу инициативы: изобрёл с несколькими студентами новую газовую горелку.

Лицензии на неё закупили в США, во Франции и в Великобритании. Слава студентов вычерпалась фотографиями на стенде, зато Кадничанского отправили в ФРГ изучать производство (для этого он спешно вступил в партию). Вернулся он ещё более энергичным. На кафедре — мёртвым грузом — висела перспективная разработка.

На государственный масштаб она не тянула, а отдельные предприятия с упорством отпихивались от неё. Кадничанский предложил ввести в группу сына одного из членов Политбюро — человека, которому не хватало для должности ректора сущего пустяка — галочки — научного имени.

Работа разом получила Госпремию, а Кадничанский — в обход «стариков» — деканат и заказы от иностранных издательств. Он ни за что не предложил бы этого прежде. Однако гласность открыла (вещь обыденную) «подсиживание» и «телефонное право», и раз уж они оказались в общих правилах, грех было не пользоваться ими.

Попав в своей должности в мир советской элиты, он приобрёл вкус к «престижности», научился направлять, советовать с помощью энергичных и расплывчатого смысла фраз, и очень естественно, между словом, выставлять чужой труд за свой. К середине 90-х — институт задышал на ладан.

О великом австралийском заборе

Сергей Анашкевич:

Австралия — страна заборов.

Заборами здесь огорожено все, что только можно. Каждое поле, каждый кусок земли, целые леса, озера и берега рек. Ни подойти, ни подъехать.

Но это все ерунда. В Австралии построено несколько самых больших заборов в мире. Один длиной … 3253 километра, второй — 5320 км! Знаете, зачем они? Первый перегораживает континент пополам с севера на юг, защищая Западную Австралию от … кроликов. Второй — юго-восточную от собак динго. А вообще, если углубиться в причины и историю постройки этих заборов, поражаешься насколько австралийцы уникальные люди. Всю эту историю с заборами смело можно вносить в учебные пособия в качестве примера, как люди сначала создают себе глобальную проблему, затем героически ее решают, активно экспериментируя и в итоге … создавая новую, еще более глобальную проблему.

В общем, под катом вас ждет отличное забавное чтиво об австралийцах и их Великих заборах.

Австралия — уникальная страна, которая идеально подходит для любого рода глобальных экспериментов. Ну а что, одна на континенте, далеко от всего мира, с целым набором уникальных особенностей — природных, биосферных, климатических. Вот они и экспериментируют. Правда, иногда с очень печальными последствиями. Ну вот смотрите. Сначала они чуть не угробили к черту всю свою уникальную сумчатую фауну при помощи лопоухих любителей бегать, прыгать и трахаться — кроликов. Конечно, сложно представить, что 24 кролика, выпущенных в 1869 году колонистами на волю, приведут через 100 с лишним лет к популяции в 600 миллионов особей!!! 600 миллионов! Кроликов. Которые в какой-то момент сожрали весь юг Австралии, превратив лучшие пастбища в самые настоящие пустыни. Понятно, что через 50 лет после того, как первых лопоухих выпустили на волю, местные жители в панике решали, что с этой бедой делать. И решили … отгородиться от кроликов забором!

Предполагалось, что невысокое проволочно-сетчатое ограждение, натянутое между деревянными столбиками, кролики преодолеть не смогут. А чтобы они, скажем, не стали под него копать, ограждение должно было быть патрулируемым: увидел патрульный норку – обрушил, закопал, залил. Увидел кролика – пальнул по нему дуплетом. Так австралийцы хотели хотя бы на западе страны уберечь и местную фауну, и свои поля от кроличьей опасности. Забор строили 400 человек с 1901 по 1907 год. За это время протянули три линии общей длиной 3253 километра! Главная линия протянулась через весь континент.

Вот карта этого забора. Просто с ума сойти!

Но вы думаете, со строительством забора проблемы закончились, кролики передохли без новых пастбищ и фермеры смогли вздохнуть спокойно? Хрен!

Во-первых, кролики начали думать, как преодолевать забор. Они научились рыть норы и пролазить под ним, а также выискивать бреши и дырки в сетке. Пришлось забор патрулировать. Создали даже целую патрульную службу, которая 365 дней в году патрулировала забор, ремонтируя его, закапывая подкопы и отстреливая всех кроликов, которые попадали в поле видимости.

Чтобы патрулировать было удобнее, вдоль всего ограждения проложили грунтовую дорогу. Нести тяжкую противокроличью службу людям помогали верблюды – запряженные верблюдами двуколки круглосуточно разъезжали вдоль бесконечного забора.

Верблюдов тоже завезли. Но Австралии явно не везет с завезенными животными. С развитием техники патрулировать забор стали на автомобилях. А с верблюдами не придумали ничего другого, как … выпустить их на волю.

Идиоты, забыли историю с кроликами!

Теперь к проблеме гигантского кроличьего стада, от которого нужно обороняться добавилось гигантское верблюжье стадо!

Конечно, верблюді размножаются не так стремительно, как ушастики, но все равно они оказались новой биологической бомбой с оттянутым сроком действия.

Из-за отсутствия естественных врагов к нашему времени верблюды расплодились так, что сегодня в австралийской пустыне иногда собирается по двести особей у одного колодца. Там, где проходит такое стадо, не выживает ничто и никто – даже кролики. В итоге сейчас австралийцы отстреливают верблюдов с вертолетов, а забор приходится чинить еще более интенсивно, ведь верблюды крупнее и тяжелее кроликов, поэтому легко прорываются через бреши. Но история с кроликами на этом не заканчивается, это я просто отвлекся.

Забор никак не мешает кроликам плодиться и дальше и к середине прошлого века их популяция начала приближаться к 1 миллиарду особей. Нужно было срочно что-то делать.

Вы не поверите, но против них даже применяли биологическое оружие: кролики были искусственно заражены вирусом миксомы. Это привело к серьезному сокращению кроличьей популяции с 600 до 100 миллионов. Но довольно быстро у кроликов выработалась генетическая сопротивляемость к этому вирусу, и уже к 1991 году численность популяции восстановилась до 200–300 миллионов.

В общем, на сегодня противостояние людей и кроликов продолжается.

Кстати, на фото можно увидеть побочные эффекты противокроличьего и противоверблюдного забора — многочисленные трупы других животных, которые не могут мигрировать из-за забора и, упершись в него, вынуждены десятки километров перемещаться в поисках выхода, сбиваясь в кучи, травмируясь и погибая на дикой жаре без воды.

В общем, уже более 100 лет существует этот гигантский забор, его усиленно патрулируют и поныне, пересев с верблюдов на внедорожники и квадроциклы. Ежегодные затраты на него оцениваются в сумму около 10 миллионов австралийских долларов.

Но есть в Австралии еще один гигантский забор — противодинговый. 5320 километров. Он расположен на юго-востоке Австралии.

Динго завезли на континент гораздо раньше кроликов, они успели одичать и полюбить баранину. В эпоху развития фермерства дикие собаки динго стали настоящим бичом австралийских фермеров, вырезая порой целые овечьи стада.

Поэтому от них тоже огородились забор, его тоже активно патрулируют и отстреливают всех приближающихся к забору динго…

(с) Сергей Анашкевич

Список молитв против порчи и бесовских нападений.

3 раза: Отче наш, Иже еси на небесех! Да святится имя Твое, Да приидет Царствие Твое, Да будет воля Твоя, яко на небеси и на земли. Хлеб наш насущный даждь нам днесь; И остави нам долги наша, яко же и мы оставляем должником нашим; И не введи нас во искушение, но избави нас от лукавого.

Яко Твое есть Царство и сила и слава во веки. Аминь. 3 раза: Да воскреснет Бог, и расточатся врази Его, и да бежат от лица Его ненавидящии Его. Яко исчезает дым, да исчезнут; яко тает воск от лица огня, тако да погибнут беси от лица любящих Бога и знаменующихся крестным знамением, и в веселии глаголющих:

радуйся, Пречестный и Животворящий Кресте Господень, прогоняяй бесы силою на тебе пропятаго Господа нашего Иисуса Христа, во ад сшедшаго и поправшаго силу диаволю, и даровавшаго нам тебе Крест Свой Честный на прогнание всякаго супостата. О, Пречестный и Животворящий Кресте Господень! Помогай ми со Святою Госпожею Девою Богородицею и со всеми святыми во веки. Аминь.

3 раза: “Живые помощи” Живый в помощи Вышняго, в крове Бога Небеснаго водворится, речет Господеви: заступник мой еси и прибежище мое, Бог мой, и уповаю на Него. Яко Той избавит тя от сети ловчи и от словесе мятежна: плещма Своима осенит тя, и под криле Его надеешися: оружием обыдет тя истина Его.

Не убоишися от страха нощнаго, от стрелы летящия во дни, от вещи во тме преходящия, от сряща и беса полуденнаго. Падет от страны твоея тысяща, и тма одесную тебе, к тебе же не приближится: обаче очима твоима смотриши и воздаяние грешников узриши. Яко Ты, Господи, упование мое, Вышняго положил еси прибежище твое.

Не прииидет к тебе зло, и рана не приближится телеси твоему, яко Ангелом Своим заповесть о тебе, сохранити тя во всех путех твоих. На руках возмут тя, да не когда преткнеши о камень ногу твою: на аспида и василиска наступиши, и попереши льва и змия.

Яко на Мя упова, и избавлю и: покрыю и, яко позна имя Мое. Воззовет ко Мне, и услышу его: с ним есмь в скорби, изму его и прославлю его: долготою дний исполню его и явлю ему спасение Мое. 3 раза: “ Господи, Иисусе Христе ” Господи, Иисусе Христе, Сыне Предвечного Отца Небесного, Ты сказал пречистыми устами своими, что без Тебя ничего нельзя делать.

3 раза: “ Господи, Иисусе Христе ” Господи, Иисусе Христе, Сыне Предвечного Отца Небесного, Ты сказал пречистыми устами своими, что без Тебя ничего нельзя делать. Прошу Твоей помощи! Всякое дело с Тобою начать, за Твою славу и спасение души моей. И ныне, и присно, и во веки веков. Аминь.

3 раза: “ Царю Небесный, Утешителю” Царю Небесный, Утешителю, Душе истины, Иже везде сый и вся исполняяй, Сокровище благих и жизни Подателю, прииди и вселися в ны, и очисти ны от всякие скверны, и спаси, Блаже, души наша.

3 раза: “ Святый Боже ” Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Безсмертный, помилуй нас». (Трижды говорить последнюю фразу, при этом трижды креститься.)

3 раза: “ Царю Небесный, Утешителю” Царю Небесный, Утешителю, Душе истины, Иже везде сый и вся исполняяй, Сокровище благих и жизни Подателю, прииди и вселися в ны, и очисти ны от всякие скверны, и спаси, Блаже, души наша.

3 раза: “ Святый Боже ” Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Безсмертный, помилуй нас».

(Трижды говорить последнюю фразу, при этом трижды налакать на себея крестное знамение представляя некоторым образом перекладины древа Креста, то есть ведёте руку как рисуете Крест с покоянием и верою)

Оцените статью
Дача-забор
Добавить комментарий